В отношении романтизма, сформировавшегося в на рубеже XVIII–XIX веков, «к предшествующим культурам акцентировалось решительное «отречение», выраженное в утверждении концепций нового мышления (в «богоборческих» порывах молодых Шеллинга и Шелли, идеях Новалиса и Ф. Шлегеля, «демонизме» М. Лермонтова и др.), новой нравственности (в «Люцинде» Ф. Шлегеля), нового искусства (в напряженной мифологизации литературы у Новалиса, Байрона, Ш.Нодье, в безоглядно опрокидывающей все «святыни» романтической иронии Л. Тика и Гофмана)» [46]. Одной из основных особенностей романтического типа мышления является постоянное стремление к нравственному обновлению.
Рубеж XIX–XX веков характеризуется ломкой социальных и культурных стереотипов, потерей духовных ориентиров. Происходит возрождение романтических традиций, получивших название «неоромантизм». Авангардные феномены (символизм, модернизм, неоромантизм и др.), создавая картину мира, целиком базируются на первоосновах романтического мышления. Это «вызывает к жизни мощную новую философию (с ее интенсивными поисками Духа как спасения от засилья материализма и сциентизма), новое жизнетворчество (в условиях апокалиптической ситуации кровопролитных войн и революций первой половины века), новое искусство (с его поэтизацией иррационального, абсурда, алогизма и др.), взрывающие изнутри старую парадигму (вспомнить хотя бы Маяковского «Долой вашу любовь!», «Долой ваше искусство!», «Долой ваш строй!», «Долой вашу религию!»). Символистское и неоромантическое понимание онтологических первооснов бытия типологически родственно классическому романтизму: то же стремление к высочайшей духовности и бескорыстному подвижничеству, понимание самоценности человеческой личности, то же категорическое противостояние косным формам мышления и жестким канонам бытия (выражающееся в экстравагантности выступлений новых поэтов, метафоре «пароход современности» и пр.)» [46].
«Культура последней трети ХХ века отражает напряженность и кризисность мирового бытия в канун третьего тысячелетия. Эсхатологизм нарождающегося нового сознания находит выражение в аксиологических поисках, в созидании виртуальной модели гармоничного мира и совершенного человека» [46]. Все это в очередной раз актуализирует романтический тип мышления. «Противостояние … традиционной культуре носит не только и не столько социальный, политический, идеологический или эстетический, сколько экзистенциальный характер» [46].
Своеобразие и сущность творчества Дельфина могут быть постигнуты путем сравнительного анализа его текстов с идеями и принципами классического романтизма и неоромантизма; в качестве инструмента анализа целесообразно избрать систему стержневых для романтического типа мышления оппозиций – «мир – человек», «идеал – действительность».
Универсальной для классических романтиков и неоромантиков является системообразующая антитеза «мир – человек», представленная через образ «больного мира», «страшного мира» (например, в поэзии А. Блока), отражающих враждебность по отношению к человеку, неспособного понять глубинную суть происходящих явлений.
Унаследовав у романтиков и неоромантиков образ «болезненного мира», Дельфин актуализирует его трагические грани, доводя их до степени максимальной напряженности, за которой – болезнь, безумство, крушение духа, девальвация ценностей: «Мир умирает, люди похожи на тлю. / Пыль на телеэкране важней того, что я смотрю» («Я буду жить»); «Жить – не ждать. / Жить – значит брать свое. / Надо стрелять. / Не бойся, люди – тряпье» («Нечестно»).
Мир равнодушно «пожирает» друзей героя, которые не нашли цели в жизни, а лишь «истлели от идей», не сумев самореализоваться: «И это ты виноват: ты отвратительно жесток. / И это ты виноват: ты мне ничем не помог» («Мой мир»).
Трагическая безысходность героя песен Дельфина, как и в случае с героем романтизма и неоромантизма, ведет его к отверженности от окружающего мира и «потерянности» для себя: «Я никому не нужен здесь: это будет месть, / Которая тоже никому не нужна. / Мама, я не твой, я стал совсем другой…» («Мама»). Чувство неизбежной отчужденности от общества, ощущение душевной пустоты и ненужности роднит данного героя с героем романтическим: «И не было нас печальней, / И не было нас грустней. / Взрослеющее отчаяние / Горящих в глазах огней» («Без нас»); «Я все отдал тебе, что брал на время, / Уже не в силах себя лелеять. / Я теперь вроде семя: / Яма вырыта – пора сеять» («Ласты»); «Бессмысленность прожитых дней, / Безрадостность сделанных дел…» («Июнь»).
«Потеря себя» оборачивается интуитивным стремлением к саморазрушению, растворению в окружающем мире или даже сознательному самоуничтожению: «И я себя же предал, / И о себе же плакал, / В себя с двух рук стреляя…» («Собака»). Стремление уйти от себя, чтобы обрести хотя бы иллюзию единства с миром повергает героя в состояние постоянного смятения, приводит к метаниям, близкими с мятежными порывами романтического героя своей совершенной бесцельностью, подчеркнутой бессмысленностью, трагической бесконечностью и беспокойностью пути: «Я ухожу в небытие, я ухожу в никуда…» («Транспечаль»).